Михаил Булгаков "Роковые яйца"

Прочитал повесть Михаила Булгакова "Роковые яйца". Ее называют фантастической повестью, а хорошие фантасты обычно довольно точно предсказывают будущее. Повести в этом году исполняется уже 101 год. С высоты целого века можно уже сказать, что сбылось из предсказанного.

Действие повести, написанной в 1924 году, происходит в 1928 году. Ещё не произошла коллективизация. Но тенденции к лишению крестьян собственности на землю уже видны. Уже появились совхозы, и Булгаков не раз упоминает их в своем произведении. С них-то и начинается катастрофа.

Далее: выращенные искусственным путем рептилии идут на Москву. Не является ли это предсказанием того, как Советский Союз вырастил гитлеровскую армию через ее обучение и снабжение, а потом поплатился большой кровью? Так же как движение немцев на Москву, так же и движение рептилий на столицу было встречено необычайно сильными морозами.

"Роковые яйца" осуждают все социальные эксперименты, хоть с колхозами, хоть с нацистами, проводимых коммунистами. Последствия этих экспериментов опасны и плачевны.

Айзек Азимов "Путь к Основанию"

Прочитал роман Айзека Азимова «Путь к Основанию» (у этого романа есть и другие названия переводов — «На пути к Академии», «Вперёд к Основанию»). Это второй из двух приквелов к серии «Основание».

Видимо, писать приквелы сложно: книга может стать неинтересной, если её цель — просто подготовить сюжет к началу следующей книги. То же самое произошло и с этим романом: здесь нет ни яркой завязки, ни развязки, а лишь описание жизни главных героев на протяжении многих десятков лет, чтобы заполнить пустоту перед основной серией.

С другой стороны, считается, что многие мнения и взгляды главного героя, Сэлдона, в книге являются автобиографичными для самого писателя. Благодаря этому читатель получает возможность ознакомиться с мировоззрением Айзека Азимова к концу его жизни, что делает роман более интересным.

Лев Толстой "Севастополь в августе 1855 года"

Прочитал рассказ Л.Н. Толстого "Севастополь в августе 1855 года". Это третий и последний рассказ из цикла "Севастопольские рассказы", и он больше всего похож именно на рассказ, а не на репортаж с места событий как предыдущие его рассказы, и мне это понравилось, хотя репортажи от Толстого, очевидца и участника событий, тоже было интересно читать.

Введение в сюжет рассказа двух братьев, один из которых уже давно на войне, а другой только едет туда и находится там первые дни, помогает изобразить войну с двух разных точек зрения. Несмотря на восторженные ожидания младшего брата, сквозь строчки видно, насколько это глупо - идеализировать войну:

Как бы славно нам было вдвоем в Севастополе! Два брата, дружные между собой, оба сражаются со врагом: один старый уже, хотя не очень образованный, но храбрый воин, и другой — молодой, но тоже молодец… Через неделю я бы всем доказал, что я уж не очень молоденький! Я и краснеть перестану, в лице будет мужество, да и усы — небольшие, но порядочные вырастут к тому времени, — и он ущипнул себя за пушок, показавшийся у краев рта. — Может быть, мы нынче приедем и сейчас же попадем в дело вместе с братом. А он должен быть упорный и очень храбрый — такой, что много не говорит, а делает лучше других... Вот мы нынче приедем... и вдруг прямо на бастион: я с орудиями, а брат с ротой, — и вместе пойдем. Только вдруг французы бросятся на нас. Я — стрелять, стрелять: перебью ужасно много; но они все-таки бегут прямо на меня. Уж стрелять нельзя, и — конечно, мне нет спасенья; только вдруг брат выбежит вперед с саблей, и я схвачу ружье, и мы вместе с солдатами побежим. Французы бросятся на брата. Я подбегу, убью одного француза, другого и спасаю брата. Меня ранят в одну руку, я схвачу ружье в другую и все-таки бегу; только брата убьют пулей подле меня. Я остановлюсь на минутку, посмотрю на него этак грустно, поднимусь и закричу: «За мной, отметим! Я любил брата больше всего на свете, — я скажу, — и потерял его. Отметим, уничтожим врагов или все умрем тут!» Все закричат, бросятся за мной. Тут все войско французское выйдет, — сам Пелиссье. Мы всех перебьем; но, наконец, меня ранят другой раз, третий раз, и я упаду при смерти. Тогда все прибегут ко мне. Горчаков придет и будет спрашивать, чего я хочу. Я скажу, что ничего но хочу, — только чтобы меня положили рядом с братом, что я хочу умереть с ним. Меня принесут и положат подле окровавленного трупа брата. Я приподнимусь и скажу только: «Да, вы не умели ценить двух человек, которые истинно любили отечество; теперь они оба пали… да простит вам бог!» — и умру».

Кто знает, в какой мере сбудутся эти мечты!

Конец этих мечтаний описан коротко и сурово:

Что-то в шинели ничком лежало на том месте, где стоял Володя...

Ещё короче (всего четвертью предложения) описана смерть солдата Мельникова, до этого уверенного, что его "из бомбы не убьют". Да, бомбой не убили, хватило пули.

Несмотря на то, что война показана Толстым не как красивая и романтичная героическая эпопея, а как грязная, жестокая и бессмысленная бойня, есть всё же в рассказе и пассажи, воспевающие "умирающих героев", хоть и превращенных во "что-то в шинели":

По всей линии севастопольских бастионов, столько месяцев кипевших необыкновенной энергической жизнью, столько месяцев видевших сменяемых смертью одних за другими умирающих героев и столько месяцев возбуждавших страх, ненависть и, наконец, восхищение врагов, — на севастопольских бастионах уже нигде никого не было.

И самое сирашное - что вся эта бойня как будто ничему не научила ее участников. Они готовы были продолжать ее, питаемые искусно (и искусственно) подогреваемой ненавистью. Такова концовка рассказа:

Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам.

Герберт Уэллс "Машина времени"

 Прочитал роман Герберта Уэллса "Машина времени". Читал с трудом. Видимо, меня отталкивает такая организация сюжета, как "рассказ в рассказе". Но тем не менее, конечно, признаю за Уэллсом, что именно этот его роман стал первым или одним из первых литературных произведений, в которых описывается путешествие человека во времени. Это было рождение нового жанра фантастики — хронофантастики. Свой скромный вклад в этот жанр я сделал повестью "Люди и крысы".

Земля даже через 10,000 лет была бы совершенно новым миром для нас. А Уэллс отправляет Путешественника по времени ещё дальше — в 802701 год. Понятно, что даже понятие "человек" может измениться за это время, а у Уэллса этот вид вообще распадается на два деградировавших вида — морлоков и элоев. Всему виной социальное неравенство между угнетённым классом трудящихся и праздной паразитической "элитой". В итоге бывшие угнетённые (морлоки) пожирают своих бывших угнетателей (элоев). Похоже, пророчество Уэллса от 1895 года исполнилось совсем скоро и не через многие сотни тысяч лет — морлоки пожрали своих элоев в революцию 1917 года и последующую гражданскую войну.

Но далее Уэллс заглядывает ещё дальше — на миллионы и миллиарды лет вперёд и обнаруживает полное отсутствие человечества и общий упадок жизни на Земле, над которым высится красный гигант Солнца. Это пророчество тоже может исполниться, и совсем не через миллиарды лет, но уже в XXI веке, когда над Землёй могут подняться тысячи испепеляющих "солнц" ядерных взрывов.

Рафаэлло Джованьоли "Мессалина"

Прочитал роман Рафаэлло Джованьоли "Мессалина". Обычно про фильмы говорят "снято атмосферно", но тут можно сказать про книгу: написано атмосферно. Роман хорошо передает атмосферу Рима I века н.э., времени правления императора Гая Цезаря Калигулы. Для любителей истории Древнего Рима книги Джованьоли - это всегда лучшее, что можно порекомендовать.

К сожалению, атмосфера романа напоминает не только Древний Рим I века. В ХХI веке в так называемом "Третьем Риме" происходит что-то похожее: тот же правитель, постепенно сходящий с ума от безнаказанности, и окружающая свита, готовая поддержать любой безумный проект узурпатора.

Так же в один голос сенаторы осуждают инакомыслящих:

- Это оскорбление высочества!
- Негодяи! Преступники!
- Не будет для них пощады!
- Казнить их как изменников!
- Кто они? Назови их сейчас же!
- Где имена этих негодяев?


И уже давно девизом правящей партии должна быть фраза Калигулы: "Нужно украсть очень много, чтобы преступление стало добродетелью".

Философия тирана проста: "Почитать прицепса способны лишь те, кто его боится. Чем больше будет казненных, тем сильнее полюбят тебя оставшиеся. Неважно, что меня ненавидят - лишь бы боялись!"

Выход из тупика, в который пришла страна, Джованьоли со своими героями видит лишь один:

Может быть, вы надеетесь, что в Александрии найдется какой-нибудь египтянин, более храбрый, чем вы, и что, устав от безумств Гая Цезаря, он освободит римлян от их тирана? А если вы на это не рассчитываете, то кто же спасет вас и вашу родину? О, друзья мои, никто, кроме вас, не может удостоиться великой чести быть избавителем нашего многострадального государства! Итак, вот вам моя рука, чтобы общими усилиями спасти нашу священную страну. А если вы еще колеблетесь, то я один берусь выполнить свой долг: сокрушить все препятствия и убить Калигулу, чего бы мне это ни стоило! Я готов ко всему, даже к смерти. Она для меня ничего не значит по сравнению с лучами моей славы, которая озарит жизнь грядущих поколений!

Смерть настигает Калигулу, и описана она такой, какой каждый народ, ещё сохранивший свободу в своем сердце, желает для своего тирана:

И тогда Кассий Херея, подняв меч, с чудовищной силой нанес удар прямо в середину его груди, крикнув во все горло:

- Так получай, подлый тиран!… Умри!

В тот же миг Калигула испустил душераздирающий вопль: меч трибуна застрял между его плечом и горлом. И, пока Херея силился вытащить оружие из ключицы, Гай кричал, падая на колени:

- Я жив! На помощь!

Однако ему за спину уже зашел Корнелий Сабин, и если Клавдий, Виниций, Протоген и другие придворные в панике побежали прочь, то Калисто, Папиний, Минициан, Аквила, Луп, Аспренат и все остальные заговорщики подоспели к телу поверженного чудовища и принялись по очереди вонзать в него стальные мечи, каждый раз издавая один и тот же крик, долго не смолкавший под мрачными сводами портика:

- Еще! Еще!

Этот жестокий клич, сопровождаемый глухими стонами Калигулы, звучал до тех пор, пока Аквила последним ударом не поразил его в сердце.

Эта вечная борьба народов с узурпаторами напомнила мне мою собственную книгу - "Пять пятнадцать утра", где даже в XXIII веке происходит всё то же самое. Блаженны те, на чей век не выпало это пережить.

Артур Конан Дойл "Этюд в багровых тонах"

Прочитал повесть Артура Конан Дойла "Этюд в багровых тонах". Конечно же я читал ее уже в детстве. Удивительно, сколько совершенно разрозненных деталей из этой повести сохранилось с тех пор в моей памяти, что говорит о хорошей запоминаемости самого детективного сюжета. Очень неплохо для писателя, которому было всего ещё 27 лет на момент написания повести, и написал он ее всего за три недели.

То, что я начисто забыл, так это вся та мормонская история, вставленная в середину повествования. Она мне, кстати, больше всего понравилась. Видимо, такой я слабый любитель детективов, что мне понравилось именно та часть повести, где не было никакого расследования.

Конан Дойл изобразил мормонов весьма негативно, изображая убийство инакомыслящих как обычное дело. Это вызвало значительную критику со стороны членов мормонской церкви. Уже потом писатель признавал, что повесть содержала неточности относительно мормонов. Леви Янг, потомок Бригама Янга, встречавшийся позже с Дойлом в Солт-Лейк-Сити, утверждал, что Дойл признавался, что был введен в заблуждение относительно мормонских практик. Как бы то ни было, но черный пиар - это тоже пиар, и мормоны должны быть благодарны Дойлу за это произведение.

Лев Толстой "Севастополь в мае"

Прочитал рассказ Льва Толстого "Севастополь в мае". По сравнению с "Севастополем в декабре месяце" чувствуется нарастание ещё более радикальной антивоенной позиции писателя. Вполне понятно, что сейчас бы Толстой писал про всё это СВО. Например:

Мне часто приходила странная мысль: что, ежели бы одна воюющая сторона предложила другой — выслать из каждой армии по одному солдату? Желание могло бы показаться странным, но отчего не исполнить его? Потом выслать другого, с каждой стороны, потом третьего, четвертого и т. д., до тех пор, пока осталось бы по одному солдату в каждой армии (предполагая, что армии равносильны и что количество было бы заменяемо качеством). И тогда, ежели уже действительно сложные политические вопросы между разумными представителями разумных созданий должны решаться дракой, пускай бы подрались эти два солдата — один бы осаждал город, другой бы защищал его.

Это рассуждение кажется только парадоксом, но оно верно. Действительно, какая бы была разница между одним русским, воюющим против одного представителя союзников, и между восемьюдесятью тысячами воюющих против восьмидесяти тысяч? Отчего не сто тридцать пять тысяч против ста тридцати пяти тысяч? Отчего не двадцать тысяч против двадцати тысяч? Отчего не двадцать против двадцати? Отчего не один против одного? Никак одно не логичнее другого. Последнее, напротив, гораздо логичнее, потому что человечнее. Одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать.

Пишет Толстой и о том, как отвратительно выглядит военная истерия в самой России вдали от линии фронта:

...наши заняли Евпаторию, так что французам нет уже сообщения с Балаклавой, и что у нас при этом убито двести человек, а у французов до пятнадцати тысяч. Жена была в таком восторге по этому случаю, что кутила целую ночь.

Чувство долга, которое пытаются эксплуатировать пропагандисты, Толстой приписывает только людям недалёким:

...ведь это честь полка, честь армии от этого зависит. Мой долг был идти… да, долг..."... Немного успокоив себя этим понятием долга, которое у штабс-капитана, как и вообще у всех людей недалеких, было особенно развито и сильно, он сел к столу и стал писать прощальное письмо отцу...

У Толстого уже появляется выражение "пушечное мясо", но сначала на французском. В наше же время "на мясо" идут, не зная французского.

Зато есть и стабильный элемент, свойственный, похоже, русским солдатам во все времена - мародерство. Солдаты у Толстого мародерят. Нет стиральных машин, так можно хотя бы сапоги снять с убитого.

Всему этому уродству войны противостоит у Толстого красота природы, которая тут же, прямо посреди происходящего контрастирует со всем этим кровавым месивом:

Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей — с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а все так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило.

Есть и отличия в войнах XIX века и века XXI (войны XXI века - какое нелепое словосочетание). Русские офицеры разговаривают други с другом по-французски, хотя воюют с французами. Значит, нет той ненависти, которую испытывают друг другу воюющие стороны сейчас. Трудно представить, чтобы русские офицеры говорили сейчас между собой по-украински.

Тут же показано ещё временное перемирие, когда на одно поле и та, и другая сторона, спокойно переговариваясь, собирают трупы своих убитых солдат:

Да, на бастионе и на траншее выставлены белые флаги, цветущая долина наполнена смрадными телами, прекрасное солнце спускается к синему морю, и синее море, колыхаясь, блестит на золотых лучах солнца. Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся, как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия.